
Громкопят
Седмица Заливной Рыбы. Вечер первый. Рассказ кота Помпона
Раз уж так вышло, что ты, Треух, нас слышишь и понимаешь, — расскажу тебе всё по порядку…
Я сидел на берегу пруда, удобно расположившись на той самой старой иве, что склонилась к самой воде, — облюбовал себе место на нижней ветке, откуда хорошо видно и глубину, и то, что делается на самой поверхности. Смотрел на воду, на тени водомерок, бегающие по дну, на самих водомерок, на головастиков, на рыб — они то всплывали ближе к свету, то снова уходили вниз, под тень лилий. Занятие вполне достойное и для кота обыкновенное, оно сопровождается той самой задумчивостью, когда стихи, кажется, складываются сами.
Тень водомерки —
Мимолётный разговор
Воды и света.
Вот в таком примерно расположении духа я и глядел вниз, пока мой взгляд, блуждающий без всякой цели, не нашёл моё собственное отражение. Поверхность воды в тот миг показалась мне не условной границей, а отдельным миром, не менее реальным чем те миры, которые она разделяет. С листа ивы в воду упала капля. В столбике воды блеснуло солнце…
И всплеск воды —
Зыбкий пьедестал
Для маленькой звезды.
Если ты рождён котом, то ты — наследник неведомо какой, но кошачьей по своей природе судьбы, сложенной из всяких там обстоятельств, обязательств, желаний, склонностей, привычек и надежд. А вот отражение — оно не имеет ни судьбы, ни желаний и потому абсолютно свободно и намного ближе к идеалу, чем я сам. Да-да, прежде чем отбросить с насмешкой эту мысль, задумайся о том, что если отражение, по-твоему, не имеет собственного существования, то имеешь ли его ты сам? Разницы-то не так много. Просто отражение живёт в тонкой плёнке воды, а ты — в трёх, как об этом принято у вас говорить, измерениях. Но возможно, что и то, и другое — лишь тени, различающиеся лишь в степени, так сказать, упитанности. Если так, то сколько ещё существует таких отражений?
Я ещё раз посмотрел на рыб. Они плавали настолько осмысленно и беззаботно, что я им позавидовал…
Знать и молчать —
Признак ума.
Не таковы ли рыбы?
— Слушай, — сказал я своему отражению. — Я не знаю, о чём ты думаешь и о чём переживаешь. Но… брось ты это дело, ей-богу. Капля упала в воду или рябь пошла по воде, и тебе кажется, что ты изменился. Ты появляешься и исчезаешь не по своей воле, и это тебя пугает. Пустое это… Плюнь…
Так я беседовал со своим отражением, а в нём, чуть повыше моей собственной головы, за моей спиной, было заметно что-то ещё.
Сперва я и внимания толком не обратил — мало ли, облако прошло, отразилось нужным боком, проявив необычное для облаков жёлтое пятно. Я даже, помню, подумал лениво: надо же, какое облако странное, к дождю, что ли. Но облако было слишком гладким для облака, и оно не двигалось, как движется облако, а стояло на месте, и жёлтое пятно в нём тоже не двигалось, а, казалось, глядело — и глядело оно точно туда же, куда и я — на моё отражение, на водомерок и на мелкую рыбную мелюзгу.
Я всмотрелся внимательнее — и понял, что это никакое не облако. Формой оно было гладкое, округлое, чуть сплюснутое — вроде большого камня-голыша, или, пожалуй, больше похоже на твоё, Треух, колено. А в середине этого колена — жёлтое пятно, что-то вроде зрачка, только зрачок этот не двигался вовсе, будто нарисован, а не настоящий.
«Голова», — подумал я тогда, ещё вполне спокойно, тем самым мечтательным умом, каким разглядывают облака да сочиняют стихи про водомерок. Мол, надо же, у меня над головой в отражении — ещё одна голова.
И тут я вдруг очень отчётливо осознал одну простую вещь.
У кота не бывает двух голов, тем более если одна из них одноглазая, без шерсти, без ушей, без рта и без усов!
Мысль эта разом выдернула меня из того сонного, благостного состояния, в котором я пребывал последние полтора часа, — выдернула резко, как за шкирку. Я резко обернулся, точнее, развернулся в высоком прыжке.
Прямо за мной стояло нечто. Стояло так близко, что я не понимаю, как не почуял раньше, — а я чую мышь под тремя досками, не то что ногу высотой с сарай. Да, это была нога. Внизу — человеческая по виду ступня с пальцами, растопыренными по земле, как у всякого, кто стоит босиком. Только размером она была впору не человеку, а кому-то в полтора, а то и в два человеческих роста. От неё тянулось вверх нечто вроде голени — только куда длиннее, чем полагается голени, будто кто-то взял обычную ногу и вытянул её как тесто, превращая её в некое подобие шеи. А на самом верху шеи сидело то самое колено, которое я только что принял за облако. Или голова, которую я принял за лысое, гладкое колено. С тем же жёлтым нарисованным глазом. Ни ушей, ни рта, ничего такого, чему положено быть на голове, не было вовсе. И знаешь, что меня в тот момент занимало больше всего, помимо вполне уместного ужаса? Практический вопрос: чем оно ест. Мысль привязчивая, как муха, и совершенно неуместная перед лицом полутора саженей неведомо чего, но вот привязалась — и не отпускала.
Пахло от этого существа не по-звериному и не по-человечески. Не тиной, не потом, не шерстью — а сухим камнем, какой бывает после долгой жары, только внутри этого камня была ещё какая-то нота, вроде металла, будто монету долго держали в ладони. Запах этот не пугал сам по себе — пугало то, что он ни на что знакомое не был похож, а я, поверь, нюхал многое на своём веку.
Оно смотрело на меня. Просто стояло и смотрело, без всякого движения, без напряжения мышц, то есть без всякого намерения, какое я мог бы распознать, — ни голода, ни угрозы, ни даже любопытства, ничего из того, что коты умеют читать в чужих позах. Как будто передо мной стояла погода, а не существо. Дождь ведь тоже не хочет ничего конкретно от тебя, когда идёт, — он просто идёт.
А потом оно, судя по всему, решило, что насмотрелось. Тогда оно развернулось на пятке и пошло — если это можно назвать «пошло» — прочь, лёгкими прыжками, вроде того как скачет заяц через открытое поле, только куда крупнее всякого зайца. И вот что меня, помню, поразило больше всего остального за этот вечер: прыжки эти были лёгкими. Совсем лёгкими, будто вся эта громадная нога весила не больше пёрышка, будто она вовсе не касалась земли по-настоящему, а лишь слегка отталкивалась от неё, как отталкивается от воды камешек, пущенный умелой рукой.
Отпрыгав так саженей десять, оно остановилось. Замерло на миг. А после — медленно, неторопливо поднялось на самый мысок, так высоко, что я подумал: вот сейчас опрокинется. Не опрокинулось. Постояло так мгновение — и опустилось, всей своей тяжестью, пяткой в землю.

И вот тут, Треух, случилось то, что я до сих пор не могу толком объяснить. Звука не было — то есть был, но какой-то ничтожный, глуше, чем шаг воробья по крыше, совсем не тот звук, которого требовала такая махина, опускающаяся на землю. А вместо звука было другое: удар, который я не услышал, а ощутил всем телом разом, будто кто-то большой и невидимый выдохнул сквозь меня. Земля под лапами чуть качнулась, вода в пруду пошла мелкой рябью без всякого ветра, а рыбы на миг замерли все разом, будто их всех одновременно кто-то окликнул каждую по имени. Громкопят, — подумал я. — Его имя Громкопят…
И в тот же самый миг, Треух, — вот тут ты уж как хочешь, так и верь, а я рассказываю, как было, — за спиной у него, там, где секунду назад был обычный лес, проступило что-то ещё. Не сразу, не резко, а так, как проявляется изображение на отсыревшей стене, когда влага понемногу выедает старую побелку и становится видно то, что было под ней скрыто много лет назад. Сквозь стволы деревьев, сквозь кусты, сквозь самый воздух — проступили очертания чего-то похожего на город. Не на нашу деревню, не на что-то знакомое — я различил высокие, ровные силуэты зданий и парков. Магазины с большими, в три человеческих роста витринами. В нескольких из них я увидел собственное отражение. Или мне показалось — лес и этот город просвечивали один сквозь другой, как два полупрозрачных лоскута.
Длилось это недолго. А после мираж этот, если это можно так назвать, стал редеть, будто кто-то сдувал его, как сдувают пар с холодного стекла. Сперва стёрлись огоньки, потом — очертания самых высоких силуэтов, а после и весь город истончился, стал прозрачнее самого воздуха, и вместе с ним, тем же самым движением, истончился и растворился Громкопят — не отпрыгнул, не ушёл, а именно растворился, будто был частью этого же миража с самого начала, а не отдельным от него существом.
И осталось на его месте только то самое ощущение чистоты в воздухе, о котором я тебе уже говорил, — будто гроза только что прошла, хотя грозы не было. Только теперь, вспоминая тот вечер, я думаю: может, это была не после-грозовая свежесть вовсе, а свежесть какого-то другого воздуха, из исчезнувшего города, — а к нам сюда, в наш лес, долетело оттуда всего одно дуновение, покуда щель между «здесь» и «там» была на миг приоткрыта.
Как бы то ни было, а Громкопята с тех пор видел не только я. Он появляется на болотах, его видели у мельницы и в камышовых зарослях.
Откуда он приходит — я не знаю. Чего хочет — тоже. Может, ему просто любопытны наши места? А может — и эта мысль тревожит меня сильнее прочих, — оно вообще ничего не ищет из того, что мы можем понять. А город тот, что я видел сквозь него на один короткий миг, — может, это и есть его дом, тот самый, откуда он приходит и куда возвращается, покуда мы тут гадаем, зверь он или гость, злой или добрый, — а ему, может статься, до наших гаданий нет никакого дела вовсе.