
Байки Треуха. Рябь Болотная
Седмица Заливной Рыбы. День Второй. Рассказ кота Рыбензона.
По болоту нашему иногда пробегает Рябь. Не от ветра она и не от сотрясения вод. Смотришь — поверхность гладкая, чёрная, торфяная, будто кто-то заварил себе чай покрепче и постоять дал. Ряска не шелохнётся. Комар зависнет над водой и застынет, как будто вспомнил чего. А потом смотришь — как мурашки пошли по воде, как будто взял кто, размахнулся широко и швырнул хлебных крошек веером. Если долго стоять и смотреть, Рябь эта начинает повторять твои мысли. Сначала медленно, потом быстрее. А потом уже и не поймёшь, кто первый что подумал…
Место тогда я выбрал за старой гатью — глухое, сырое, с осокой по пояс, идеальное место для одинокого кота, желающего подумать о вечном, да поймать толстенького карасика вдали от суеты. Уселся я на кочку, свернул хвост, стал смотреть на воду. Карасиков приличных не было — всё больше головастики да мальки, но я никуда не спешил. Комары, кузнечики и цикады сливались в сухой монотонный гул, кто-то лениво квакал вдалеке. Как выразил это однажды наш Помпон:
Кузнечиков гул неустанный —
Такая вот тишина
В наших бывает краях…
Я задремал — не подумай, что от беспечности. Дремота у кота — это редкая разновидность бдительности, замаскированная под лень.
Сколько я так просидел, сказать не могу. Но что-то там, внутри этой дремоты, вдруг тихонько толкнуло меня изнутри — не звук, не запах, ничего определённого. Марципан говорит, что это, обыкновенная кошачья интуиция, — это она, мол, будит за секунду до приключения. Может, оно и так, но я так и не понял, что это за интуиция такая. Марципан объяснил, что это как внутренний голос. Но никакого голоса я никогда не слышал. Наверное, интуиция эта у нас, котов, особа немногословная: разбудит тебя лёгким пинком — и молчит, — сам, мол, разбирайся. И объяснять, ради чего разбудила, она никогда не считает нужным.
Так вот, открываю я глаза, смотрю: ветра нет, а рябь, мелкая такая, идёт по воде и норовит поближе ко мне подобраться. Я тогда подумал про рыбу, за которой я, собственно, и пришёл. Смотрю — в воде, прямо под рябью, только чуть в глубине, едва касаясь поверхности плавником, карась. Но не маленький, а здоровый карасище, просто громадный, как осётр какой. Не бывает у нас в болоте таких. Присмотрелся — пусто. Показалось, значит…
Подумал я тогда про мышь — чисто из научного любопытства, безо всякой корысти. Под рябью тут же появилось что-то суетливое, мелкое и с намёком на хвост. Как будто мышь под водой как под половицей — не видно её, но точно знаешь, что там она, мышь.
Вот тут мне, признаться, стало не по себе. — Какая такая мышь под водой?! Какая такая Рябь проницательная?
— Ты чего, — говорю воде вслух, — за мной, что ли, повторяешь?
На что я рассчитывал? Вода вслух-то не разговаривает, это вон Карпа Пузырная, она горазда языком молоть. Но Рябь всё же ответила — она перестала ждать моих мыслей. Я ещё ничего не подумал, а по воде уже пробежала как будто судорога, как лапой во сне дёргаешь, и увидел я не мышь, не рыбу, ничего, что можно было бы приписать даже чересчур богатому кошачьему воображению. Я увидел — на секунду, не больше — что-то высокое, узкое, стоящее в воде без всякой опоры, покачивающееся, как покачивается лодка на волнах, а сверху — перекладина, и от неё вниз тянулись тонкие голубые и золотые нити, будто кто-то плёл паутину, но по какому-то совершенно другому, более мудрёному чертежу, чем это принято у пауков. Да что пауков, у людей такого не встретишь. И запах при этом — солёный, чужой, запах какого-то другого воздуха, которого я в жизни не нюхал — и спросил я себя: а моя ли это вообще была мысль, или чужая, а я просто присвоил?
И тогда до меня дошло: рябь эта не читает мои мысли. Она прекрасно думает сама. А меня попросту приглашает подумать вместе с ней — примерно так, как вежливый сосед накладывает тебе полную миску, не спрашивая, голоден ли ты вообще. И знаешь, что было страшнее всего? Не то, что рябь думает за меня. А то, что мне вдруг стало совершенно наплевать, кто из нас двоих думает первым. Приятно так наплевать, знаешь, с оттенком блаженства. Ни страха, ни, тем более, отчаяния это чувство никакого не вызывало — наоборот, оно убаюкивало, как убаюкивает человека обходительный собеседник, с которым хочется соглашаться, не напрягая ни единой извилины, что бы он ни говорил.
— Что ты мне больно мудрёное показываешь, — сказал я ей. — Покажи мне что-то важное, что-то коту полезное.
И тут дрожь на воде как-то по-особому, будто подмигнула, — мол, хочешь ещё, покажу чего? — и я, дурак, кивнул мысленно, что, конечно же, хочу.
Вот тогда-то мне и открылся Архипелаг. Слово это я подобрал уже много позже. А там, на кочке, слов у меня не было вовсе. Я увидел и болото, и всю нашу деревню с мельницей, Широкую Балку, Сивый Лес, даже Крупнейские горы. Все наши места я увидел сразу и как будто сверху. Окружены они были туманом, будто маленькая кочка на бескрайнем болоте. А ещё в тумане этом — сколько хватает взгляда — целая россыпь других миров-кочек. Некоторые — почти как наша, а другие — ни капли не похожи. И меж кочек — туман. А что под туманом — не ведомо. Может, вода с течениями и мостами, а может, пустота.
Один остров показался вполне приличным — с ровными улицами, с витринами в три человеческих роста — точь-в-точь, как Помпон рассказывал. А другой остров был весь из лестниц. Самые разные — прямые и винтовые, металлические раздвижные, деревянные, верёвочные — мне они больше всего понравились — каменные и даже ледяные. Одни только лестницы — без стен, без опор, без крыши и без пола. Без верха и без низа. Я по-кошачьи прикинул, что немного полазить там было бы одно удовольствие.
А потом рябь показала мне остров, который я назвал для себя Шуршащим Миром. Он как будто состоял из звука: тихий, сухой шелест, будто кто-то бесконечно долго пересыпает сухие листья и мятые бумажки из одной ладони в другую, никуда не торопясь, и под этим шелестом — ещё один, тише, будто трутся друг о друга тысячи гладких шёлковых поверхностей, мягко, без единого угла, без единого резкого движения. И знаешь, что было в этом звуке? Полное, окончательное разрешение ничего не делать. Ни мышей ловить, ни от собак бегать, ни даже, страшно сказать, умываться по расписанию. Просто лежать и нежиться внутри этого шелеста, как нежатся коты на подоконнике в тот час, когда пригревает солнышко и встать давно бы уже пора, а ты всё лежишь, потому что кто от такого встанет, в здравом-то уме?
Я, помню, шагнул. Причём я и не заметил, когда лапа моя ступила в воду, — решение это было принято явно без моего участия, где-то на нижних, самых безответственных и бестолковых этажах моего существа, а я смотрел как со стороны.
И вот тут-то, Треух, спасибо надо сказать не мудрости моей, не характеру, не культурному уровню, и даже не интуиции, а сущей ерунде — колокольчику на шее, который хозяйка повесила мне, из соображений, как она выразилась, орнитологических, то есть чтобы воробьёв не переводил почём зря.
От резкого движения колокольчик качнулся и звякнул — дзынь-дзынь. От этого нелепого звона рябь… нет, не исчезла, а как будто сбилась с ритма, как сбивается с ритма рассказчик за столом, когда кто-то в самый патетический момент икает. Шуршащий Мир исчез. От неожиданности я подпрыгнул вверх. Лапы мои, по счастью, сами нашли кочку — маленькую, заросшую, посреди воды, — и я взгромоздился на неё и сидел, весь мокрый, дрожа, без всякого намерения куда-либо двигаться — прикасаться к воде с рябью мне совсем не хотелось. Рябь всё ещё пробегала мимо. Мне показалось, что она извиняется и предлагает поиграть ещё — ничего себе, игры — но я был слишком напуган, слишком мокр и ещё, мне было стыдно: подумать только... Пустое, глупое, сладкое шуршание — вот и всё, что там было, и в этом-то и заключалась вся ловушка: не то что тебя заманивает нечто великое и ужасное, а то, что тебя готов утащить за собой сущий вздор. Умный кот, если такие вообще бывают, должен бы устыдиться уже одной готовности вестись на такую откровенную дешёвку. Сколько просидел — судить не берусь. Думать я себе запретил — чтоб Рябь не приваживать.
И тут, на моё счастье, появился дед Марципан. Шёл он по своим надобностям, и меня сперва не заметил. А я, завидев его, издал звук, которого от себя никак не ожидал. Не мяуканье, не привычный вопль, которым кот выпрашивает внимания и ужина, — а ноту. Чистую, ровную, длинную, и только где-то в самой сердцевине этой чистоты сидела мелкая, потрескивающая дрожь — точь-в-точь как на старой пластинке, когда игла уже слегка сносила бороздку, и голос выходит немного дрожащим и до неприличия жалобным. Такую ноту коту взять неоткуда, разве что взаймы у болота, — а болото, подозреваю, взяло её взаймы у одного из тех самых далёких островов.
Дед Марципан от неожиданности чуть не сел мимо кочки, а потом, разглядев источник звука, захохотал так, что я всерьёз усомнился, кто из нас двоих в тот вечер выглядел нелепее.
— Ну и ловок же ты орать…, — сказал он, вытирая слёзы, — прям Рыбензон-Карузо. Пошли сушиться.
Не знаю, что за каруза такая, а вот имя Рыбензон мне пришлось по душе.
Пропал ли Шуршащий Мир совсем или просто перестал быть наблюдаемым? Этот вопрос меня мучает до сих пор. Что, если это не мираж и не наваждение? Что, если это никакая не ловушка? Понятно, что он манит именно котов — ни человеку, ни мыши, ни корове он не интересен так, как интересен мне или, вот, Сметаннику. Может, у каждого рода-племени, а может и у каждого существа, есть свой персональный омут, свой персональный шелест, свой персональный центр тяготения — тот самый, что исподволь, выстраивает всю твою жизнь так, чтобы рано или поздно, тем или иным манером, ты в него всё-таки угодил. У кого-то это шуршание. У кого-то, может, дом с занавешенными окнами, куда всё время хочется заглянуть, хотя приличия не велят. У кого-то — просто человек, к которому идёшь, зная заранее, что ничего хорошего не выйдет, а всё равно идёшь, потому что течение, или, как у вас говорят, судьба. Мол, звёзды, неумолимый узор космических сил... А это не узор никакой, а пустое шуршание бумажек и сухих листьев...
Так что ты, Треух, тоже присмотрись — может, и у тебя где-то есть свой Шуршащий Мир, только шуршит он на твой манер, а не на кошачий, и колокольчика у тебя, я подозреваю, никакого нет, так что будь осторожен вдвойне. И если есть, повесь на шею что-нибудь звонкое на всякий случай. Хуже точно не будет.
